среда, 18 февраля 2015 г.

Лізабэд Тайлер. Раманавец пісака Нахім Каган. Койданава. "Кальвіна". 2015.


    Нахім (Навум) Герц Янкелевіч /Якаўлевіч/ Каган – нар. 8 красавіка 1873 г. ў губэрнскім месьце Магілёў Расійскай імпэрыі, у габрэйскай сям’і.
    Скончыў 7 клясаў гімназіі. Удзельнічаў у рэвалюцыйным руху.
    Па найвысачэйшаму загаду ад 7 траўня 1903 г. адміністрацыйна быў высланы на 5 гадоў ва Ўсходнюю Сыбір, дзе быў уселены ў Багарадзкі насьлег (с. Багарадцы) Заходне-Кангаласкага ўлусу Якуцкай акругі Якуцкай вобласьці. У Якуцкую вобласьць таксама была сасланая ягоная сястра Раіса Янкелеўна Каган, у замужжы Шыпулінская, якая нар 1880 г. у м. Магілёў. Яна разам з мужам Феафанам была паселеная у Алекмінскай акрузе Якуцкай вобласьці.
    У лютым - сакавіку 1904 г. Нахім прыняў удзел у г. зв. Раманаўскім узброеным пратэсьце сасланых у Якуцку, за што атрымаў 12 гадоў катаргі.
    Не даходзячы да Аляксандраўскай перасыльнай турмы, што пад Іркуцкам,  Нахім зьдзейсьніў уцёкі і дабег аж да Парыжу.
    Пад час г. зв. рэвалюцыі 1905 г. Каган вярнуўся ў Расійскую імпэрыі, дзе арыштоўваўся па справе дынамітнай майстэрні ў Пецярбурзе.
    Потым ізноў жыў ва Францыі, дзе займаўся перакладамі на расійскую мову францускіх літаратараў, друкаваўся ў расійскай пэрыёдыцы, карыстаючыся псэўданімамі “Н. Тасин”, “Н. Яковлев? ды інш. Да 1918 г выдаваў газэту “Отклики”, у якой выказваў пацыфісцкія пагляды, за што быў высланы ў Іспанію, дзе перакладаў на гішпанскую мову творы Троцкага, Леніна, Керанскага, Караленкі, Горкага ды іншых.
    Ад 1921 г. прашываў ў Бэрліне, дзе напісаў і выдаў у 1922 г. навукова-фантастычны раман “Катастрофа”. Затым пражываў у Вене, дзе пабраўся шлюбам з Амаліяй з Данцыгу, ад якой ў 1926 г. нарадзіўся сын Аляксандар-Абель. Быў венскім карэспандэнтам расейскамоўнай газэты “Сегодня”, што выходзіла ў Рызе (Латвія).
    У 1938 г., ратуючыся ад фашыстаў, Каганы пераехалі з Вены ў Ліепаю, дзе яго ў 1941 г., нібыта, забілі нацысты. 
    Літаратура:
*    Тепловъ П.  Исторія якутскаго протеста. (Дѣло «Романовцевъ»). Изданіе Н. Глаголева. С.-Петербургъ. 1906. С. 187-296, 459-460.
*    В. Колпенский.  Якутская ссылка и дело романовцев. Петербург. 1920. С. 47-50.
*    Розенталь П. И.  «Романовка» (Якутский протест 1904 года). Из воспоминаний участника. Петроград. 1924. С. 8, 16, 20-21, 23, 27, 66-67, 70, 84, 101, 122, 142.
*    Виккер О.  Побеги романовцев. // Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 52. № 3. Москва. 1929. С. 74-80.
*    Нудельман Р.  Фантастика, рожденная революцией. // Фантастика 1966. Вып. 3. Москва. 1967. С. 352-353. 
*   Алексеева А. Н.  Рядовые искровцы в якутской ссылке. // Сборник научных статей. Якутский республиканский краеведческий музей им Ем. Ярославского. Вып. V. Из истории политической ссылки в Якутии. Якутск. 1977. С. 39. 
*    Тасин Н. (псевд. Наума Яковлевича Когана) (187??-19??). // Энциклопедия фантастики: Кто есть кто. Под ред. Вл. Гакова. Минск. 1995. С. 549.
*    Казарян П. Л.  Якутская ссылка в лицах (участники «романовского протеста» 1904г.). // Якутский архив. № 1. Якутск. 2001. С. 52./
    Лізабэд Тайлер,
    Койданава



                                                                                 VІ.
                                                             РЕЧИ ПОДСУДИМЫХ
                                                                 Речь Наума Кагана
                                                                        (5-го августа)
    Я хочу объяснить, что меня толкнуло на протест и привело сюда, на скамью подсудимых. Я ни минуты не сомневался, что мы будем сломлены, потому что самодержавное правительство перестало бы быть самим собой, если б не прибегло для укрощения строптивых к силе. Я смотрел на себя и на своих товарищей, как на людей обреченных, — и тем не менее, я пошел на борьбу, пошел бодро, радостно, с сознанием, что то, что я делаю, важно и нужно. И вот почему наш протест казался мне важным и нужным.
    Измученный тяжелым, чреватым всякими историями, полуторагодичным тюремным заключением, сначала в Одессе, потом в Воронеже, я шел в ссылку, если не с радужными надеждами, которым здесь вообще не могло быть места, то во всяком случае с уверенностью, что там можно будет и душой отдохнуть и позаняться. Там, думалось мне, не будет этого постоянного попирания нашей личности, которое вошло в систему по отношению к нам в тюрьмах, не будет этого мелочного, придирчивого контроля над каждым твоим шагом и движением, этой унизительной, назойливой опеки, невыносимой для взрослого человека вообще, для человека мыслящего, культурного в особенности. Я выработал себе обширный план занятий, за которые думал взяться, как только осяду на месте. Мысль о какой бы то ни было борьбе в ссылке мне и в голову не приходила. Правда, я знал о ссылке очень немногое, но то, что я знал, мне, человеку, неизбалованному самодержавным правительством, представлялось не настолько вопиющим, что б стоило поднимать истории.
    Надо сказать, что шел я в ссылку в июле - августе 1903 года, то есть как раз тогда, когда граф Кутайсов вступил в управление Восточной Сибирью. 15 июля наша партия, человек в 30, вышла из Александровской тюрьмы, и, если я не ошибаюсь, нам первым выпало на долю испытать на себе все прелести нового курса.
    Сопровождавший партию офицер, поручик Прусиновский, был человек, по-видимому, не злой, но все эти циркуляры, предписания и строжайшие инструкции до того взвинтили этого усердного, вдобавок недалекого и малограмотного служаку, что он склонен был усматривать чуть ли не бунт в малейшем пустяке, вроде, например, требования, чтоб в паузках были прорублены для света окошечки. Благодаря этому, у нас произошел целый ряд столкновений. Возле Киренска дело дошло до того, что солдаты стреляли, правда, в воздух и бросились на нас с прикладами, причем одному из наших, Сикорскому, пробили голову. Не удовольствовавшись этим, Прусиновский вызвал меня, как старосту партии, на свой паузок и тут уж дал себе полную волю. В течение нескольких часов он разражался по моему адресу и по адресу отсутствовавших товарищей самой площадной бранью; он, как разъяренный зверь, бросался на меня с кулаками, когда я делал попытку уйти от этих оскорблений; он грозил связать меня, заковать в кандалы, совершенно не пустить к товарищам, которые с мучительной тревогой ждали меня. Я помню, минутами мне нужно было страшно много самообладания, чтобы не схватить его за горло. Но что я мог сделать, одинокий, обезоруженный, окруженный солдатами, готовыми броситься на меня по первому знаку начальника, оторванный от товарищей, которые даже не знали бы как я погиб?..
    Какие думы и чувства зародились во мне под влиянием приемов г. Прусиновского, понять не трудно. Да и не во мне одном: 33-х дневное плаванье на паузках было прекрасной школой протеста для всей партии. Страшно становится, когда вспомнишь, что приходилось переживать. Начиналась осень, холодная, дождливая. Паузок наш, тесный, низкий, как гроб, наскоро сколоченный из досок, протекал, как решето; постели, платье, белье, все пропитывалось водой, которая лужами стояла на нарах, на полу. Нас пронизывали туманы и холодные ветры с реки, свободно проникавшие в широкие щели паузка.
    Почти вся партия переболела; в иные дни у нас бывало до десятка больных. Но мы о себе не думали: с нами были маленькие дети, и среди них двое грудных. Они разболелись коклюшем, дни и ночи их мучил хриплый, удушливый кашель, и мы только чудом довезли их. Как мы исстрадались душой за этих маленьких страдальцев, которым так рано пришлось испытать на себе всю черствость и бездушие правительственных агентов (председатель останавливает подсудимого, указывая, что к циркулярам это отношения не имеет). Особенно тяжело было в дождливые дни, когда мы буквально не могли найти для детей хоть какого-нибудь сухого местечка на нарах! Нет, такие вещи не забываются, не прощаются...
    Все наши просьбы о принятии каких-либо мер оставались тщетными. Офицер, ссылаясь на какую-то комиссию, о которой мы и представления не имели, которая признала паузки годными для плаванья, отказывался сделать чтобы то ни было. Я настаивал, чтобы он съездил на наш паузок посмотреть, что там делается, — г. Прусиновский цинично ответил, что у него нет никакой охоты мокнуть ради нас под дождем. Я умолял его, особенно после Киренска и вплоть до Якутска, вызвать к больным врача, — он отказывался без объяснения причин. Я от имени партии телеграфировал в Иркутск, обрисовав весь ужас нашего положения, — телеграмма осталась без ответа, лишний раз убедив нас, что наши администраторы только тогда считаются с просьбами, когда просящие обнаруживают готовность подкрепить свои просьбы силой.
    Это был сплошной ужас, безграничное отчаянье. Прибавьте к этому, что почти всю дорогу мы не имели возможности видеться ни с одним из наших ссыльных друзей и родных. У некоторых из нас были по пути братья, сестры, близкие люди, с которыми они не виделись годы и о встрече с которыми мечтали с таким радостным волнением. Офицер, опираясь на новый циркуляр не допускать свиданий, — приказывал останавливать наш паузок на 5-10 верст выше или ниже населенных мест. Это было тяжелое, обидное лишение. Но не говоря уже об этой моральной стороне вопроса, нельзя не указать на то, что новый циркуляр тяжело ложится на ссыльных и в материальном отношении. В большинстве случаев приговор застает заключенных по тюрьмам врасплох, так что они не могут приготовиться в далекий, трудный путь. Притом, за последнее время в ссылку идут сотни рабочих и крестьян, которые по недостатку средств сплошь и рядом едут въ Сибирь без денег, без теплого платья. Ссыльные в сибирских колониях охотно помогают им, чем могут, и для них-то лишение свиданий равносильно обречению на холод и голод. Вице-губернатор Чаплин говорил здесь на суде, что, добиваясь свиданий, ссыльные преследуют, главным образом, другие, политическая цели, но его опасения являются в значительной мере плодом напуганного воображения. За какой-нибудь час-другой свидания, да еще в присутствии конвоя, ничего «преступного» не сделаешь, тем более, что для «преступных» сношений в нашем распоряжении имеются и другие способы.
    Но я возвращаюсь к прерванному рассказу. Нам не давали возможности покупать чтобы то ни было на берегу, и мы поэтому были вынуждены платить втридорога за скверные продукты г. Прусиновскому, для которого (как впрочем, и для всех сопровождающих партии офицеров) лавочка составляла санкционированную законом доходную статью и который не гнушался наживаться на счет наших грошей и грошей следовавших в партіи уголовных. Ревниво оберегая свои доходы, офицер раз чуть было не погубил одного солдата, который тайно от него купил для нас на берегу пуд картофеля. И приходилось питаться скверной солониной, заплесневелыми сухарями да гнилыми омулями.
    Прибавьте к этому, что мы безвыходно должны были задыхаться в затхлой атмосфере тесного паузка до того, что многим не хватало места на нарах, и они должны были спать под нарами, среди сундуков и всякого  хлама. Мы лишены были права хоть изредка подышать свежим воздухом на берегу, так как нас, даже во время стоянок, ни под каким видом на берег не выпускали
    Прибавьте к этому, наконец, целый ряд других прижимок, обид и оскорблений со стороны этого морально-одеревенелого, вдобавок всегда пьяного человека. Вдумайтесь хоть немного в эту бледно нарисованную мной картину, — и вы поймете, что должны были переживать мы, люди, с высокоразвитым чувством человеческого достоинства, преследуемые именно за неумение мириться с гнетом и насилием, вы поймете, что даже самые миролюбивые из нас не могли не затаить в душе гнева и ожесточения. Не даром здесь, на скамье подсудимых, сидят все те из нашей партии, которые во время организации протеста находились либо Якутске, либо в не слишком отдаленных улусах. Это не простая случайность. Они, как и я, прошли хорошую школу.
    Таковы первые уроки, которые мне дала сибирская действительность. Дальнейший личный опыт только укрепил меня в сознании важности и необходимости борьбы. Через некоторое время по прибытии в Якутск я был водворен в Богорадском наслеге. Водворение выразилось в том, что привезший меня казак сдал меня на руки писарю и, с сознанием исполненного долга, вернулся в город. После долгих переговоров и поисков выяснилось, что во всем наслеге нет ни одной свободной юрты. Писарь только пожимал плечами, недоумевая, как это власти посылают сюда политических. Правда, верстах в 10 от города был дом, давно уже выстроенный одним ссыльным, но в его двух полуразрушенных комнатах жило уже человек 7 и среди них две семьи. Мне предстоял выбор между заброшенной якутской баней, состоявшей из 4-х стен, без окон, крыши и потолка, и между домиком на одной заимке (даче). Чтобы сделать баню хоть немного обитаемой, надо было, по словам моего возницы, затратить 30-40 рублей, и я вынужден был остановить свой выбор на заимке.
    До сих пор не понимаю, как я выжил эту зиму на своей даче, совершенно неприспособленной для холодов. За несколько ночных часов, в которые я не топил (днем я беспрерывно подкладывал в камелек дрова), стены покрывались налетом инея, в самоваре и ведре замерзала в комнате вода, обувь до того примерзала, что я должен был предварительно долго отогревать ее на камельке, к металлическим вещам нельзя было дотронуться голыми руками. По утрам, пока я с лихорадочной поспешностью растапливал камелек, у меня буквально зуб на зуб не попадал от холода.
    И эта пытка тянулась месяцы. И приходилось терпеть. Делать представления, просить, хлопотать? Но губернатор, г. Булатов, систематически игнорировал все наши просьбы и ходатайства. Я решительно не знаю случая, чтобы хотя какое-нибудь ходатайство ссыльных, даже самое законное, было им удовлетворено. В декабре, когда морозы доходили до 50° R., я подал прошение о разрешении мне поехать на 2 недели в Чурапчу, за 150 вер. севернее Якутска. Мне просто хотелось хоть на короткое время бежать из своей ужасной заимки. Но я получил ответ за подписью г. Булатова, что моя просьба не признана заслуживающей удовлетворения.
    И при всем том, полнейшая неуверенность в завтрашнем дне, в том, что завтра тебе не объявят о переводе в Колымский округ. Ведь для этого нужно было так немного! Мы были поставлены в такое положение, что не могли не нарушать циркуляра об отлучках. Взять, например, меня: кроме старого черкеса — сторожа заимки да одного объякутившегося поселенца из уголовных, Кругом меня на несколько верст было абсолютное безлюдье. Не говоря уже о страшной тоске, способной довести человека до самоубийства или сумасшествия, мне необходимо было время от времени приходить в город, хотя бы для того, чтобы не умереть с голоду: необходимо было возобновить съестные припасы. И вот тут-то вставала предо мной дилемма: идти в город без разрешения, — я рисковал высылкой в Колымск, а заручиться разрешением было для меня делом далеко не легким. Для этого я должен был отправиться в родовую управу, находившуюся в 10 вер. от моей заимки и в 18 вер. от города (и отправиться, конечно, пешком, так как из 12 руб. пособия мудрено купить и содержать лошадь), вручить писарю прошение на имя якутского исправника, затем, сделав еще 10 вер., вернуться к себе и терпеливо ждать месяц, если не дольше, — пока через ту же управу не получу желанного разрешения, которого, конечно, могло и не последовать.
    Проделывать всю эту нелепую комедию я, конечно, не мог и время от времени отлучался в город самовольно, причем я должен был, как вор, прятаться от властей и шпионов. Однажды, уличенный в этом страшном преступлении, я был вызван к исправнику, который сделал мне внушительное предостережение с напоминанием о том, что существуют места еще более отдаленные, и с угрозой дать делу ход, если я еще раз буду замечен в город.
    Вообще, со вступлением в управление гр. Кутайсова и без того тяжелая жизнь ссыльных стала совершенно невыносимой. Они в буквальном смысле были поставлены вне закона, даже вне того жалкого закона, который до того все же хоть немного ограждал их от слишком уж бесцеремонного произвола. Их поставили в полную зависимость от благорасположения всякого начальства до урядников и десятских включительно: стоило хоть чем-нибудь не угодить этим господам, чтоб возникло дело о самовольной отлучке или сопротивлении властям, и в результате высылка без суда и расследования в отдаленнейшие места Якутской области или прибавка к сроку. Они оказались связанными сложной системой шпионства, которое дошло до таких геркулесовых столбов, что шпионам, называемым на языке циркуляров надзирателями, предписывается ежедневно доставлять сведения о том, когда каждый из ссыльных встает, когда ложится, чем занимается в течение дня, куда ходит, с кем встречается, о чем говорит, и т. п. Дальше этого идти уже некуда.
    Но я не буду говорить о всех притеснениях, обрушившихся с новым курсом на ссыльных. Я скажу только несколько слов о последнем этапе, приведшем меня на скамью подсудимых.
    11 февраля этого года, т. е. ровно за неделю до начала нашего протеста, в Якутск прибыла одна из партий политических ссыльных. Я как раз был в городе. Партию эту по дороге, в Усть-Куте и Киренске, вязали и били за требование свидания с товарищами. Рассказы прибывших товарищей потрясли меня, перевернули во мне душу. Помню, я долго не мог заснуть в эту ночь. Я все представлял себе, как полицейская орда набрасывается на беззащитных товарищей, как их бьют, топчут ногами, вяжут, как потом, после долгого издевательства, их, избитых, униженных, задыхающихся от бессильной злобы, бросают связанными в кошевы и в таком виде, при 40° мороза, везут дальше. Особенно мучило меня одно представление: это сцена избиения одной политической женщины, которой я, между прочим, совершенно не знал; я почти видел перед собой эту дикую, чудовищную картину, она тяжелым кошмаром долго и неотступно преследовала меня.
    Этот факт был для меня решающим. Я увидел, что грубое физическое насилие, зверские избиения входят в систему, становятся чем-то обычным, как нечто неразрывно, органически связанное со всем новым режимом. И если я до сих пор все еще колебался, все еще допускал возможность протеста мирного, легального, то теперь я знал, что нужно делать. Я сказал себе, что отвечать на такой произвол, такие насилия бумажными протестами — недостойно революционеров (председатель останавливает). Притом, я слишком хорошо знал, к чему у нас на Руси ведут бумажные протесты.
    Долее терпеть было бы позорно. Вырывавшиеся время от времени из среды ссыльных крики боли и возмущения, в виде все учащающихся случаев самоубийства и сумасшествия, были сами по себе достаточно красноречивы, но в то же время и слишком слабы, чтоб прорваться за китайскую стену административного формализма и бездушия. Необходимо было, напрягши все силы, крикнуть миру, что здесь, в этой огромной и страшной тюрьме, которая называется сибирской ссылкой, бьют и душат, что здесь задыхаются и гибнут сотни молодых жизней.
    Так думал не я один, — и 18 февраля я очутился с товарищами за баррикадами. Перед тем, как уйти туда, я сделал все нужные приготовления на случай смерти, в близости которой, от пули или виселицы, я почти не сомневался. Из этого вы можете видеть, как сильны, как властны были побуждения, толкнувшие меня на борьбу. Скажу более: если б я не был с борющимися товарищами, я никогда не нашел бы себе покоя. Теперь я спокоен: я сделал то, что должен был сделать. Вы, гг. судьи, вероятно, тоже сделаете то, что вам предписывает печальный служебный долг, т. е. приговорите меня к одному из тех наказаний, какие вам так часто приходилось применять к ворам, грабителям, аферистам. Но какой-бы приговор вы ни вынесли мне, я чист перед судом моей совести, а это для меня самое важное.
    И если б во мне хоть на минуту зародились сомнения, не поступили ли мы слишком опрометчиво, необдуманно, то факты последнего времени рассеяли бы их без следа: потрясающая драма, разыгрывавшаяся в течение многих дней на паузках и закончившаяся кровавым финалом вблизи Нохтуйска, причем был убит товарищ Шац и ранен товарищ Минский, застреливший насильника офицера; другая, менее известная драма, выразившаяся в зверском избиении политических ссыльных в с. Мартыновском Иркутской губернии, — все это внушает мне еще большую уверенность, что наш протест был важен и нужен.
    Более того: я глубоко убежден, что он был только началом, что будущее ссылки чревато целым рядом драматических столкновений, — и единственными виновниками их явятся, как и в нашем деле, авторы и исполнители бесчеловечных циркуляров. Они, а не мы, должны были бы фигурировать здесь, на скамье подсудимых.
    /Тепловъ П. Исторія якутскаго протеста. (Дѣло «Романовцевъ»). Изданіе Н. Глаголева. С.-Петербургъ. 1906. С. 187-296./
                                                                   Приложение III.
                                       ОФИЦИАЛЬНЫЕ «СТАТЕЙНЫЕ СПИСКИ»
    всех 56 политических ссыльных, участвовавших в якутском протесте и бывших на «Романовке». В скобках приведены дополнительные сведения о степени образования и сроке предварительного тюремного заключения.
    Каган, Наум Яковлев, 29 лет.
    Мещанин г. Могилева. (Вышел из 7-го класса гимназии, живя заграницей корреспондировал в русские газеты. До приговора сидел в тюрьме 15 месяцев).
    По Высочайшему повелению 7-го мая 1903 г. в Восточную Сибирь на 5 лет.
    Помимо прикосновенности к противоправительственному сообществу «Союз южных комитетов и организаций российской социал-демократической рабочей партии», составлял и распространял различные преступные статьи, корреспонденции и брошюры о ходе революционного движения в России, входил в состав редакции подпольной газеты «Южный рабочий» и поддерживал обширные связи с лицами, политически неблагонадежными. Назначен в Богорадцы, Якутского округа.
    /Тепловъ П. Исторія якутскаго протеста. (Дѣло «Романовцевъ»). Изданіе Н. Глаголева. С.-Петербургъ. 1906. С. 459-460./


    О. Виккер
                                                            ПОБЕГИ РОМАНОВЦЕВ
    Нас, романовцев, было всего 60 человек (57 — засевших за баррикады в доме Романова и 3 — в резерве на воле). Из них в тюрьму попало 56 ч. (один — Юрий Матлахов — был убит на «Романовке» и трое товарищей из резерва были по суду оправданы).
    Из этих 56 бежало с этапов и из тюрем в разное время и с разным успехом 25 человек, что составляет около 45%.
    Эта внушительная цифра показывает, что для романовцев якутский вооруженный протест не был случайным эпизодом, что романовцы были в своем громадном большинстве профессиональные революционеры, которые не считали возможным терпеливо ждать, пока истечет срок их каторги, а активно стремились к тому, чтобы ускорить свое возвращение к работе, к революции.
    Можно сказать, что почти с первых же дней после нашего отъезда из Якутска (откуда нас везли в Александровский централ) мы стали в том или ином виде готовиться к побегам. Пытались вначале сговариваться группами, но из этого ничего не выходило. Тогда перешли к индивидуальным попыткам.
    Был август 1904 года; в воздухе пахло уже кануном нашей первой революции, и каждый из нас, имевших за спиной 12 лет каторги, считал себя обязанным пустить в ход все, чтобы как можно раньше очутиться на воле.
    Первой попыталась бежать Екатерина Ройзман, предварительно сговорившись с т.т. Бодневским и Кудриным. Это было на станции Жигалово...
    Следующий по времени побег был также в пути. В последнюю ночь перед прибытием в Александровскую тюрьму бежало нас трое — Макс Бройдо, Наум Каган и я. Мы не сговаривались и даже не знали друг друга — каждый из нас совершил свой побег по собственной инициативе, на свой риск и страх...
    Макс Бройдо и Наум Каган бежали в тот же вечер, что и я. Макс ушел от своего конвойного, который, видимо, не мог подумать, чтоб отец троих малышей ушел один без семьи. Макс пошел пешком, но ошибся направлением и двинулся к Александровскому. Заметив свою ошибку, он заночевал в лесу, где провел весь следующий день. Лишь к вечеру он двинулся обратно и только на другой день на рассвете добрался до Иркутска.
    Наум Каган воспользовался тем, что его конвойные уснули и около 11 часов тихонько пробрался мимо них и ушел к Иркутску.
    Не сразу взяв в темноте верное направление, он шел всю ночь, прячась в придорожных рвах при всяком шуме шагов или стуке колес, и к утру добрался до Иркутска. Оттуда он через Самару и Вильну добрался до границы, через которую его переправил нынешний замнаркоминдел тов. Литвинов.
    Забегая вперед, добавлю, что, когда в октябре 1905 г. была издана специальная амнистия для романовцев, под нее, по какому-то необъяснимому чиновничьему капризу, не подошли лишь мы трое, бежавшие с Урика, да еще Ревекка Рубинчик [* Ревекка Рубинчик скоро после побега очутилась за пределами досягаемости — в Америке.], которая позже бежала из Иркутской тюрьмы, хотя, как я выше сказала, бежавших романовцев было гораздо больше. Через год был арестован Наум Каган; видимо, в наказание за побег, он получил 2 года крепости, которые он должен был отсидеть в ужасном Орловском централе, но, отсидев там с месяц, перепилил решетку и бежал; те же 2 года крепости отбыл в Петербурге Макс Бройдо. Меня миновала чаша сия лишь благодаря моему вторичному побегу...
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 52. № 3. Москва. 1929. С. 74-80./
    А. Н. Алексеева
                                      РЯДОВЫЕ ИСКРОВЦЫ В ЯКУТСКОЙ ССЫЛКЕ
    /Сборник научных статей. Якутский республиканский краеведческий музей им Ем. Ярославского. Вып. V. Из истории политической ссылки в Якутии. Якутск. 1977. С. 39./




                                            /Якутский архив. № 1. Якутск. 2001. С. 52./